Это был целый город…

автор: Ольга Матвиенко

«Луну словно посадили на дальний горный пик, оттуда она расстилает над миром покрывало, сотканное из сотен сновидений». Рефреном минорной музыкальной пьесы сопровождают меня по улицам вечернего Сочи эти строчки из «сочинской» повести А. Таммсааре «Оттенки». Сумерки затушевывают «неприбранность» и ветхость дач, гостиниц, пансионов, без которых немыслима литературная история города. Еще не потеряли привычного облика вилла «Вера» Мамонтовых-Костаревых и дача А.В. Якобсона, пансион «Светлана» А. Фронштейна и дача «Надежда» С. Н. Худекова. Но вилла графа Стенбок-Фермора и башня «Терпение» генерала Куропаткина, павильоны Годзи и дом Е. П. Майковой, гостиницы «Калифорния» и «Марсель», «Гранд-отель» и «Бель-вю» живут лишь в памяти дотошных краеведов. На улицах с забытыми названиями: Пограничная, Соборная, Александровская, Мещанская, Российская, Ореховая, Надеждинская, Приреченская…

Еще высятся остовы зданий корпусов «Кавказской Ривьеры», когда-то поражавших современников блистательным воплощением стиля модерн, но в гулко-пустых коридорах и номерах бывшей гостиницы бродят лишь призраки воспоминаний. В номере первом жил В. Маяковский, в соседних – И. Бабель, И. Ильф и Е. Петров, М. Кольцов, А. Афиногенов, А. Серафимович, И. Уткин. Номер 27 был люксом, его занимал М. Зощенко.

Какие сны, какие сновиденья и сюжеты хранят дряхлеющие стены некогда престижной «сочинской Ривьеры»?

Номер первый

В. Маяковский выехал в Сочи 15 июля 1929 года, предполагая после выступлений на Черноморском побережье Кавказа отправиться на пароходе в Крым. Он всегда выстраивал серию своих выступлений-диспутов так, чтобы в одной поездке можно было посетить несколько городов.

Ехал на поезде. Биографы поэта не уточняют, когда он поселился в первом номере гостиницы «Ривьера». Скорее всего, 17 июля (самое позднее – 18-го). Думаю я так потому, что поезда ходили тогда не быстрее, чем сейчас. Это свидетельствует Лиля Юрьевна Брик (долгие годы бывшая единственной любовью Маяковского, которую он и проклинал, и короновал). 15 мая 1926 года она писала поэту из Сочи в Москву:

«От Туапсе до Сочи ехали <…> 75 верст – 5 часов. Пассажиры на ходу вылезали за цветами. Из туннелей выползали все черные. И всю дорогу свистели, гудели и звонили, как бешеные!».

«Первый номер в гостинице «Ривьера» оказался Маяковскому «не по росту» – маленьким и скромным. Но он, как и везде, где останавливался, тотчас достал из чемодана складную каучуковую ванну и попросил у горничной горячей воды. Та всплеснула руками:

– Просто удивительно! Вздумали в номере купаться! Кругом море, а они баню устраивают!..

Маяковский вежливо уговаривал ее:

– Не понимает девушка, что в море основательно помыться невозможно. Грязь может долипнуть еще.

После процедуры он оделся особенно тщательно.

– Хочу выглядеть франтом. Недаром я мчался в Сочи. Еду к девушке».

Так описал этот эпизод антрепренер поэта Павел Лавут.

«Мчался» Владимир Владимирович на встречу с Вероникой Витольдовной Полонской, но не застал ее, она появилась несколькими днями позже. (В. В. Полонская, дочь известного актера немого кино, актриса МХАТа, была последней любовью поэта. Имя ее упомянуто в предсмертной записке В. Маяковского).

19 июля был день рождения поэта, ему исполнялось 36 лет. Его поздравляли артисты Большого театра, гастролировавшего в Сочи, сестра, Людмила Владимировна, артисты-москвичи. Стихов в Сочи Маяковский не писал, не писал даже писем. И обязательных ритуальных телеграмм Лиле Брик «Люблю. Скучаю. Целую» не посылал до 29 июля.

Первые дни в нашем городе были для поэта счастливыми: на фотографии «В. В. Маяковский в санатории РАБИС» его лицо спокойно и доброжелательно. Фотоснимок датирован 21 июля 1929 года. В этот день поэт впервые выступал в Сочи, в доме отдыха работников искусства (РАБИС) – знаменитой даче Якобсона (ныне санаторий «Светлана»). Здесь поэт впервые публично прочитал «Стихи о советском паспорте». Написаны они были перед самой поездкой на юг. И посвящены были обмену Удостоверений личности на паспорта советского образца (граждане страны Советов получали «краснокожую паспортину» в 1929-1932гг.).

А по всему городу уже были расклеены афиши, извещавшие о том, что 22 июля в открытом летнем кинотеатре состоится разговор-доклад В. В. Маяковского: «Тема: Леф и Реф.II. Новое и старое. (Стихи и вещи). Я земной шар... Поиски носков. Клоп (1 часть). Нетте. Есенин. Письмо Горькому. Разная заграничность». В сочинской афише были сокращены все названия стихотворений: “Товарищу Нетте – пароходу и человеку” называлось просто “Нетте”, “Сергею Есенину” – “Есенину”. Все заграничные стихи шли под общим заголовком – «Разная заграничность». «Стихи о советском паспорте» вовсе не значились, но он их читал неизменно».

Почитателей поэзии Маяковского в городе оказалось больше, чем мест в кинотеатре. П. Лавут вспоминал: «Люди сидят, стоят и висят (на заборе и на деревьях за забором). <…> Маяковский читал отрывки из первой части «Клопа». Ярко, в образах, исполнил он три картины, почти не повторяя имен действующих лиц». Маяковский был возбужден, весел, находчив. А вот в Хосте, через день, концерт не удался. Слово – Павлу Лавуту:

«Тогда… это было село, лишенное примитивного комфорта. Здесь не было даже настоящего клуба, – а был полутемный сарай мест на 250. И в этом так называемом клубе сельсовета не набралось и половины зала. Маяковскому никогда не приходилось выступать в таких условиях. Он был явно не в духе». После некоторого раздумья Маяковский изменил программу. Теоретизировать о Лефе и Рефе не стал. Только читал стихи. Оживившаяся публика благосклонно хлопала. Кто-то преподнес Маяковскому большой букет роз, а он тут же рыцарственно передарил его девушке, стоявшей рядом.

Это была знакомая поэта – Анель Судакевич, молодая актриса, с успехом сыгравшая одну из ведущих ролей в фильме В. Пудовкина «Потомок Чингис-хана». Она вспоминает: «Это было в Хосте. Одноэтажные деревянные домики, залитая солнцем изумрудная трава. И мы – молодые, загорелые и бесконечно счастливые. Я первый раз в жизни у Черного моря. Мое окружение – танцовщики Большого театра. Рядом уже известный на весь Союз своими успехами в «Красном маке» изящный Асаф Мессерер. Другой – Саша Царман, пробующий овладеть кроме искусства балета еще искусством фотографии. <…> Помню приехал к нам в гости Маяковский. Я мерилась с ним ростом. Саша схватил фотоаппарат и заставил нас стоять изваяниями на солнцепеке <…> Через несколько дней Владимир Владимирович заехал за нами, направляясь в Гагры. Он пригласил нас на свое выступление».

Это было 26 июля, и поэту опять не повезло: «Дождь отпугнул и без того туго раскачивающуюся публику. <…> Долго обсуждали: быть или не быть вечеру – ведь кинотеатр открытый. И только перед самым началом дождь прекратился, и «кворум» набрался». Нервное перенапряжение и усталость настигли В. Маяковского у запертых дверей гостиницы «Ривьеры». И на века в книге жалоб запечатлелось гневное послание поэта:

«Вчера, 26 июля, я возвратился из Гагры с лекции в 2 часа ночи. Стучал до 3-х часов настолько громко, что приехал конный милиционер от моста, а также проснулись едва ли не все жильцы, кроме служебного персонала и администрации. Милиционер и я влезли через балкон чужого номера и продолжали поиски по гостинице. Ни во дворе, ни в гостинице не было ни одного человека, следящего за порядком. Можно было свободно что угодно взломать и вынести из гостиницы. После долгих поисков, наконец, был найден один спящий служащий, открывший дверь в номер. На мое заявление утром швейцаром было заявлено, что после 12 часов ночи они открывать не обязаны, т. к. эта работа не оплачивается. На мое обращение к заведующему гостиницей, зав. мне сообщил, что выходить мне после часу незачем, а если я выйду, то никто мне открывать не обязан, и если я хочу выходить позднее, то меня удалят из гостиницы. Считаю более правильным удаление ретивого зава и продолжение им работы на каком-нибудь другом поприще, менее связанном с подвижной деятельностью, напр. в качестве кладбищенского сторожа.

Вл. Маяковский.27/VII».

А когда Вероника Полонская, приехав в Сочи, зашла в «Ривьеру», как и было условленно с Маяковским в Москве, «портье сказал, что Маяковский в гостинице не живет». Расстроенная актриса уехала в Хосту, не встретившись с Маяковским, а ведь он так ее ждал! Остается только гадать: произошло банальное недоразумение или реплика портье были инсценирована «ретивым заведующим», который насладился мелкой местью?

В Хосте Полонской сообщили, что Маяковский здесь уже выступал и подарил какой-то девушке букет роз. Значит, он сам не захотел увидеться?.. Вероника Витольдовна была очень растеряна. «Я <…> решила, что он меня совсем забыл, <…> на всякий случай послала в Сочи телеграмму «Живу Хоста Нора». Их встреча состоялась. После выступления Маяковского в пансионе «Светлана»: «Вдруг я увидела на фоне моря и яркого солнца огромную фигуру в шляпе, надвинутой на глаза, с неизменной палкой в одной руке и громадным крабом – в другой. <…> И я поняла по его виду, что он меня не забыл, что счастлив меня видеть».

28 июля в пять часов вечера у Маяковского был «разговор-доклад» в клубе ГПУ. После выступления перед пограничниками В. Маяковский поехал в Хосту за В. Полонской и оттуда с ней – на выступление в санаторий №7 на Мацесте (современное здание НИИ курортологии и физиотерапии, Курортный пр. 110). «Он очутился на плоской крыше высокого санаторного корпуса – это был местный курзал. Непривычно было выступать в таких условиях: над тобой – полная Луна, внизу – море, кругом – народ!.. Несколько минут поэт осваивался. Потом привык и читал <…> с особенным увлечением» (П. Лавут). Настроение этого вечера без труда угадывается в лирическом наброске:

Ты посмотри, какая в мире тишь!
Ночь обложила небо звездной данью.
В такие вот часы встаешь и говоришь
Векам, истории и мирозданью.

Когда В. Полонская и В. Маяковский возвращались в гостиницу, ночь была уже «совсем черная, и мелькали во множестве летающие светлячки <…> Потом гуляли у моря и в парке». В память об этой южной ночи много позднее, когда разлад между ним и Вероникой Витольдовной обозначился почти трагедийно, Маяковский напишет:

Море уходит вспять,
море уходит спать.
Как говорят, инцидент исперчен, –
Любовная лодка разбилась о быт.
С тобой мы в расчете.
И не к чему перечень
Взаимных болей, бед и обид.

В видоизмененном варианте и без первых двух строк стихи эти станут прощальными предсмертными словами роковой записки. Инцидент исперчен», – частенько говаривал В. Маяковский в кругу друзей. Эту остроту он слышал от артиста Владимира Хенкина. Шутка оказалась трагедийной.
___________________________________________________

Эпоха 1920-30-х годов сродни античной трагедии: роковая развязка сюжета предопределена. Даже если курортная история начиналась так безмятежно, как у Исаака Бабеля, автора «Конармии» и «Одесских рассказов».

Стоп-кадр неснятого фильма

Октябрь 1933 года. Перрон сочинского вокзала. Бодрая музыка из репродуктора, затейливые цветочные клумбы, привокзальные пальмы, солнце – все было готово к прибытию московского поезда. Не хватало лишь кинокамеры. А жаль, – по ступенькам одного из вагонов сошел автор легендарной «Конармии» и не менее знаменитых одесских рассказов о Бене Крике – Исаак Бабель. Вряд ли кто узнал его на вокзале – внешность у Бабеля была не героическая: «сутулый, почти без шеи из-за наследственной одесской астмы, с утиным носом и морщинистым лбом, с маслянистым блеском маленьких глаз, он скорее походил на бухгалтера или маклера». Но стороннего наблюдателя наверняка заинтересовала бы спешащая навстречу Бабелю женщина, очень красивая молодая женщина, необычайно женственная, но отнюдь не лишенная затушеванной властности, воли и энергии. Еще более удивила бы обывателя профессия красавицы: Антонина Николаевна Пирожкова была инженером-строителем Кузнецкстроя (позднее Метростроя). Друзья шутливо звали ее Принцесса Турандот. «Принцесса» щеголяла великолепным загаром – она уже месяц отдыхала в Сочи.

К сожалению, нет такой силы, которая могла бы оживить эту встречу на перроне сочинского вокзала. Чтобы мы могли услышать голос Бабеля. Конечно, его можно было принять за коммивояжера или маклера. Но, только до той минуты, пока он не начинал говорить. С первыми словами все менялось. Устные его рассказы были сильнее и совершеннее написанных. А его парадоксальный способ ухаживать! Встретившись с Антониной Николаевной Пирожковой второй раз в жизни, он смутил эту очень выдержанную женщину странным предложением:

– Можно мне посмотреть, что находится в вашей сумочке? Я, знаете ли, страшно интересуюсь содержанием дамских сумочек. Осторожно высыпал все на стол, а, рассмотрев, сложил все обратно, повертел в руках письмо от сокурсника и серьезно сказал:

– А это письмо Вы не разрешите ли мне прочесть, если, конечно, оно вам не дорого по какой-нибудь особенной причине?

Внимательно прочитав письмо, Бабель с еще более серьезным, почти трагическим видом, предложил Антонине Николаевне платить по рублю за каждое последующее письмо. И первый взнос положил на стол. Пройдут годы, Антонина Николаевна забудет подробности других встреч, но эту будет помнить так же, как и встречу в Сочи на перроне.

С вокзала она и Бабель отправились в лучшую гостиницу на Черном море – в гостиницу ЦИК «Кавказская Ривьера». Устроившись в отдельных одноместных номерах гостиницы, в деталях обсудили маршрут путешествия по Кавказскому побережью и Кабардино-Балкарии. Сначала решили поехать на машине в Гагры – там в разгаре были съемки картины «Веселые ребята» по сценарию Эрдмана и Масса. Бабель увлекся, на ходу импровизируя, меняя план дальнейшей поездки. И приглушил звук радиоприемника. Так не состоялась в Сочи встреча Исаака Бабеля с романом «Как закалялась сталь». Именно в эти дни октября по сочинскому радиоузлу начали читать отрывки из книги Н. Островского. В. Киршон, один из руководителей РАППа, услышав эти передачи, пришел в гости к начинающему писателю. А Исаак Бабель познакомится с автором и с романом позднее, в 1936 году.

А в октябре 1933 года И. Бабель и не подозревал, что будет вскоре писать киносценарий по роману «Как закалялась сталь». Для него важной была предстоящая встреча в Гаграх на съемках «Веселых ребят» с Эрдманом и Утесовым. Он говорил об этом и в день приезда, и на следующий день, когда вместе с Антониной Николаевной они пришли в ресторан «Кавказской Ривьеры» и оказались за одним столом с двумя пожилыми дамами, одна из которых жаловалась своей соседке, что никак не может достать билет до Москвы. И тут Бабель вдруг сказал: «А у нас есть такой билет, но мы не можем им воспользоваться. Нет, нет, он бесплатный... Он нам совершенно не нужен».

Доброта Бабеля граничила с катастрофой. Он раздавал свои часы, галстуки, рубашки... С этим Антонине Николаевне еще предстояло столкнуться не раз. Но и в самый первый она вида не подала, что этот неожиданный поступок Бабеля имел для нее какое-нибудь значение, и продолжила прерванный рассказ, совсем о другом. Она удивительно умела сохранять достоинство. Как-то, представляя свою спутницу, Бабель сказал: Вот Пирожкова Антонина Николаевна, – и со смешком упомянул об анкетных данных. Антонина Николаевна взметнула на него свои светлые, какие-то по всему лицу раскинувшиеся глаза и строго на него посмотрела. Бабель не то чтобы смутился, но осекся как-то. Но все равно у него было очень счастливое лицо» (В.Ходасевич).

Эта смущенно-счастливая улыбка не сходила с его лица и когда они гуляли в парке у «Кавказской Ривьеры», и когда спускались к морю. Играла музыка, предстоящая поездка подстегивала воображение и вызывала ощущение праздника. В Гагры они поехали 11 октября – «в теплый, солнечный день в открытой легковой машине. Было раннее утро. Навстречу попалась закрытая черная машина с зарешеченным маленьким окном. <…> А, приехав в Гагры», они «застали расстроенной всю съемочную группу и узнали, что арестовали Эрдмана. За что? Может быть, за басню, которую он сочинил.

Еще в Сочи Бабель говорил, что для него особенно приятны две встречи в Гаграх – с Эрдманом и Утесовым. Известие об аресте Эрдмана просто ошеломило его. Он был очень расстроен. В гостинице «Гагрипш» не было свободных номеров. Но маленькая комнатка Эрдмана под лестницам только что освободилась и ее дали Антонине Николаевне. Бабель поселился в комнате Утесова. В комнате Эрдмана на столике возле кровати еще лежала раскрытая книга и коробка папирос<…>

И только много лет спустя Эрдман рассказал, что везли его в обыкновенном открытом автобусе. И что он видел нас в открытой легковой машине». «По дороге в Сочи, когда автобус остановился, ему разрешили купить виноград». «Когда его арестовали, он был в роскошных белых брюках и в белой шелковой рубашке, и в Сочи долго ходил по пустой камере, не имевшей никакой мебели. Потом, решившись, улегся на спину прямо на грязный пол». Зато в поезде «сопровождавшие его в Москву сотрудники НКВД угощали его черной икрой, семгой, ветчиной и даже коньяком.

В Гаграх съемки «Веселых ребят» продолжались».

Съемки, киносценарии были для Бабеля обычным, свойским делом. Еще в 1925 году, собираясь в Сочи, Бабель работал над киносценарием для фильма «Беня Крик». Тогда его поездке на Кавказ помешали съемки фильма о лошадях по заказу Наркомата земледелия. В 1936 году И. Бабелю была предложена работа над киносценарием по роману Н. Островского «Как закалялась сталь» (режиссер Борис Барнет). Был подписан договор, сроки – самые жесткие. Работать дома оказалось невозможным: отвлекали телефонные звонки, досужие посетители. И тогда А. П. Довженко предложил Бабелю пожить у него в Киеве, и работать «под присмотром».

10 ноября 1937 года писатель жалуется друзьям: «Тружусь в заключении, меня кормят, поят, ублажают, но вздохнуть не дают. Все уже организовано – пепельница, плевательница, корзина для бумажек, чай и кофе, но сил маловато, устал и тоскую о «чистом искусстве». Работы здесь оказалось много, но не очень трудной. Планы и сроки еще не ясны».

Через полтора месяца, перед новым, 1938 годом, И. Бабель изменит свои оценки: не очень трудная работа станет для него сверхтрудной: «Третий месяц я занят на Украинфильме экранизацией «Как закалялась сталь» – работой сверхтрудной и сверхсрочной. Уехать сейчас отсюда – значит все погубить» (29 декабря 1937 года). Бабель завершит работу над киносценарием в 1938 году. («Литературная газета» и журнал «Красноармеец» опубликуют отрывки из него – «Немцы на Украине» и «В тюрьме у Петлюры»). От гибели это не защитило. Как не защитила и дружба с главными фигурами НКВД – Г. Ягодой и Н. Ежовым.

Его «Конармию» называли чистой контрреволюцией не только Семен Буденный и партийные функционеры. В. П. Полонский, редактор журнала «Новый мир», в дневнике 1931 года писал о Бабеле: «Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции. Слезы и кровь – вот его материал. Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный...

Читал рассказ о деревне. Просто, кратко, сжато – сильно. Деревня его, также как и Конармия – кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал... Читал и еще один рассказ о расстреле – страшной силы».

Не будем фантазировать, что думал Исаак Бабель перед своим расстрелом 26 января 1940 года и что вспоминал из пережитого. Лучше снова представим Бабеля на фоне старых видов Сочи, рядом с Антониной Николаевной, Принцессой Турандот. Как будто смотришь немой фильм, в котором текст за кадром не важен.

В конце фильма можно поставить титры: «Снято в 1933 году». И набросать либретто еще одной истории, прологом к которой стал все тот же 1933 год…
______________________________________________

Две пьесы

В июне 1933 года именитый советский драматург А. Афиногенов, редактор журналов «Советская драматургия», «Театр и драматургия», приехав в Сочи, поселился в номере гостиницы ЦИК «Ривьера», номером этим и погодой остался доволен: «Жить здесь чудесно, тихо, хоть и много народу, хорошая комната, питают очень прилично, море у самого дома плещется. <…> В первый же день сел заниматься и работал довольно продуктивно».

Работу драматурга нельзя назвать прорывом к новым высотам. Он переделывает пьесу «Ложь» (1932), не одобренную И. Сталиным и М. Горьким. Работает по восемь часов ежедневно, и в конце июля заканчивает два акта, приступив к третьему. Афиногенов стремительно взялся за переделку пьесы «Ложь», не сознавая, что отрицательные отзыв Сталина и Горького не случайность. Менялась большая литературная политика, и уже нельзя было называть вещи своими именами: «Страх», «Ложь». В 1930 году пьеса «Страх» имела феерический успех, а в 1932-м «Ложь» даже не была допущена к постановке. Ни первая редакция, ни вторая, написанная в Сочи.

Но полтора месяца, проведенные в нашем городе, заставили поначалу поверить, что все будет хорошо. Жизнь текла в прекрасно размеренном однообразии работы и отдыха: «Сегодня с утра — опять за работу, в 11 ч. пойдем на море загорать и купаться, в 12 – есть (кормят здесь четыре раза в день), потом опять заниматься и т. д.!

Не знаю, сколько мы проживем здесь, но, я думаю, не меньше, чем до середины августа <…> Герои моей пьесы женятся, разводятся, вступают в родственные связи, ревнуют и не признают ревности – словом, проделывают массу утомительных жизненных комбинаций, и все же никак еще не найду пока изюминки первого акта, после которой можно спокойно бросить все заботы о родственных связях и садиться действительно писать пьесу.

Но думаю, что изюминка все же недалеко, по крайней мере, много я уже нашел, ко многому подбираюсь, надеюсь – как-нибудь да вывезу пьесочку».

Экзотической декорацией казались отношения окружающих его людей. В Сочи чета Афиногеновых приехала с другой писательской парой – Вл. Киршоном и Ритой Корн. Вскоре из Америки приехал первый муж Афиногеновой Дженни Джон Бовингдтон, «мастерски владевший гимнастикой йогов». Его устроили инструктором физкультуры на «Ривьере» – он спал на сцене за занавесом. На спортивной площадке много играли в волейбол. Приходили МХАТовцы, отдыхавшие в Сочи. По вечерам танцевали фокстрот и танго. Зрелище было великолепным.

Афиногенов работал по восемь часов ежедневно, «отводя для тела (загорания) всего два часа». Он «женил, разводил, убивал и воскрешал вновь своих героев. Исписал гору бумаги, пока не высчитал… «основные положения пьесы». Афиногенову казалось, что «в целом вещь выиграла, стала интереснее и крепче».

Осенью пьесу «Ложь» репетировали и в 1-м и во 2-м МХАТе, но 8 декабря 1933 года пьеса была запрещена, репетиции прекращены. Критика разъясняла первый провал драматурга абсурдным языком сталинской эпохи: «Афиногенов абсолютизировал понятия «правды» и «лжи»… Правда превратилась в фетиш, лишенный конкретного классового смысла». – Восхитительная формулировка. Смешная теперь. Но в 1933-м году, Афиногенову было не до смеха. 8 декабря он записал в дневнике: «Пьеса умерла. Надо начинать заново <…> в голове так пусто, будто шаром покатили по стеклянной посудке – одни черепки лежат».

Размышляя над тем, какой должна быть новая пьеса, Афиногенов определяет выбор героев, сюжет и замечает: «Доводить страсти в пьесе до конца. Писать, как хочется, а не как дяденька велит. А потом уже считаться с мнением дяденек». Забегая вперед, скажу, что оба «дяденьки» – и Сталин, и Горький – не одобрили новую пьесу. Предчувствовал это и драматург; здесь же, в дневнике, он одергивает себя: «Заранее определить возможность второго провала и не смущаться этим. Сделать пьесу образцом учебы».

Новая пьеса была названа нейтрально – «Портрет» и была раскритикована Горьким в мае 1934 года, перед второй поездкой Афиногенова в Сочи. Здесь драматург и приступил к новой редакции пьесы всё в той же гостинице «Ривьера».

Размышления над пьесой вылились в раздумья о жизни, ее цене и смысле, реальных ценностях и схоластически-абсурдных правилах игры, не соблюдать которые становилось опасно. «Вот здесь <…> в Сочи прекрасные дни, море тихое, солнце жарит, я купаюсь дважды в день и три-четыре часа провожу на пляже <…> И деревья еще в зелени, и все так материально, просто и жизненно, что трудно представить московскую слякоть, хмурость, дожди, заморозки».

Вдали «от московской погоды и, главное, от московских душу разъедающих склок» драматург особенно остро ощущает духоподъемную силу природы и тепло сочинской осени:

«Опять море... его шум, зеленые волны, шорохи омываемых галек, берег далекий и узкий... солнце над чистым горизонтом... Надо скорее в воду или на солнце, ощутить всю радость простой жизни, когда познание себя совершается в простоте видимой и ласковой природы... Купаться, загорать, перебирать задумчиво камешки и строить из них башни, которые потом разрушать или предоставлять дело разрушения волнам... знать, что жизнь идет, плывет мимо, – а теперь уже не мимо, а в тебе, великолепная, спокойная жизнь, полная красок и возможностей... думаешь о жизни и начинаешь лучше понимать людей, проясняется горизонт».

Последние слова – ключ к пониманию того, как подспудно начал кристаллизоваться замысел новой пьесы. Дневниковые записи осени 1934 года – стереоскопически иллюстрируют эту сложную работы души писателя: «В маленькой комнате деваться некуда от солнечного света... солнце бьет через балкон, согревает, надо раздеться и лежать на полу, еле поворачиваясь, осязая проникновение солнечного тепла в мускулы, кровь, кожу... Кожа начнет покрываться солнечным лаком... загар... мы продлеваем лето, там осень и слякоть и дождь – мы здесь купаемся и говорим себе о настоящей жизни, здоровой и безыскусственной, ею надо дорожить, как золотом, как молодостью, потому что все равно будет время, и такая жизнь будет у тебя отнята событиями... события встряхнут тебя, перевернут... заставят напрягать и истощать мозг в неравной и бесплодной борьбе».

На соседнем балконе, в соседнем номере «Кавказской Ривьеры», старый профессор ходит, опираясь на палку и на руку жены. Он кажется Афиногенову напыщенно-надменным. Как же – светило… Но вдруг выясняется, что профессор слеп. «Жена сразу стала трогательной и заботливой, и стала понятна ее долгая привычка читать ему вслух…»

Так неожиданно «проявившаяся» картинка чужого бытия, обыденный трагизм ситуации, обозначили чувства и мысли, до сей поры несвойственные преуспевающему драматургу. Афиногенов записывает в дневнике: «Надо, надо написать пьесу о чем-то очень важном в жизни, что останется надолго и не изменится от очередного закона о хлебопоставках <…> это «что-то» не дается, оно витает в воздухе, в телах, лежащих на пляже или переполняющих поезда, в волнах моря и разговорах людей, надо все это уловить и выявить».

Точкой, определившей неуловимое «что-то», стала встреча с Н. Островским. 20 октября 1934 года Кирш (Владимир Киршон, драматург, один из руководителей РАПП) буквально «затащил» друга на Ореховую 47, к еще безвестному автору романа «Как закалялась сталь». Нет, сам Афиногенов поначалу не придал этой встрече никакого значения. Лишь «запротоколировал» в дневнике поток впечатлений. Бесстрастно, точно, безжалостно:

22 октября, после второй встречи с Островским, драматург пишет другу А. В. Успенскому: «Берег моря. Вечер. Тишина... Живу же я в комнате у самого моря – окнами на море, небольшой балкон, с него можно смотреть на закат, на гуляющих внизу <...> ...Настроение у меня самое рабочее, я много пишу, читаю, размышляю, готовлю новые планы, наброски, схемы. <…> Я бы охотно просидел тут еще столько, чтобы написать новую вещь, две-три новые вещи, подальше от московской погоды и, главное, от московских душу разъедающих склок <...> Драмы наши портят ложные теории «нового во что бы то ни стало», а подлинная новизна остается невскрытой».

Афиногенов еще сам не осознает, как подлинная новизна зазвучит в сюжете новой пьесы. Но после встречи с Островским, не упоминая его, запишет в дневнике: «Нашел <...> персонаж пьесы и сразу все стало на свои места». Герой новой пьесы схож с Островским не только тем, что оба «старые большевики», приговоренные врачами к смерти. Главное сходство – внутренне-взрывная, вулканическая энергетика слитности с жизнью, противоречащая всем естеством – смерти.

В дневниковой записи Афиногенова Островский восклицает: «Тут застрелился предгорсовета <...> дурак, пистолетчик, паразит, если б мне его мускулы и глаза, я бы по шпалам пошел в. Москву, я бы такого наделал!». Слова Островского звучат в унисон репликам главного героя – Матвея из пьесы Афиногенова «Далекое»: «Я бороться буду за жизнь! Я драться буду за жизнь! Я в Москве все институты переворошу, всех докторов, все опыты перепробую! И пусть умру под ножом хирурга какого-нибудь, для смелого опыта во славу нашей борьбы жизнь, чем сложу руки в смирении и тоске! Понятно?».

Мучительный, сложный «многоходовый» процесс рождения пьесы «Далекое» напоминает картинку этой благодатной сочинской осени, запечатленную Афиногеновым в дневнике:

«…рыбаки тянут из моря невод, народ собрался на берегу и ждет — что принесет невод, тянутся из воды сети, рыбы все нет, сужается круг морского невода, солнце коснулось краем горизонта, значит, оно очень скоро сядет... рыбаки тащат последний и главный кусок невода... вот бьется белое, серебристое... еще, еще, только три большие рыбины... и десятка три-четыре малышек, таких, какими забавляются мальчишки.

…и эта жизнь объединяет разных людей, съехавшихся сюда вздохнуть, набраться сил до следующего лета... Искусство должно вот так объединять, примирять, учить простой жизни — и говорить об очень простых вещах, правдиво и глубоко».

Драматургу удалось это сделать. Успех новой пьесы «Далекое», начатой в Сочи, был оглушителен. Прологом к успеху, залогом его стало «рабочее настроение», которое подарил Афиногенову наш город и уютный номер в «Кавказской Ривьере».
_____________________________________________________

Афиногенов еще только записывал наметки первого акта новой пьесы, а в соседнем номере «Кавказской Ривьеры» Михаил Кольцов, известный собкор «Правды», главной газеты страны, диктовал машинистке (по совместительству жене) очерк «На советской Ривьере».

«На советской Ривьере»

В октябре 1934 года, приехав в Сочи по настоянию врачей, и поселившись в «Кавказской Ривьере», Михаил Кольцов недолго пребывал в роли курортника, примерно принимавшего мацестинские ванны, проводящего вечера в обществе московских знакомых в ресторане «Кавказской Ривьеры», где «ежедневно играл джаз в количестве 10 человек». Его пристальный взгляд с фотографической точностью фиксировал все новые впечатления, а когда на глаза попалась старая заметка в местной «Сочинской правде» о выставке проектов по реконструкции Сочинского курорта [проходившей в августе 1934г. в здании музея по ул. Московской, 3 (нынешняя ул. Орджоникидзе)] Кольцов уже точно знал: он будет писать о городе!

Архитектурно-проектная мастерская располагалась неподалеку от «Кавказской Ривьеры» – в пер. Ремесляном, 5 [район Платановой аллеи]. Некому уже вспомнить, какие вопросы задавал журналист авторам макета будущего города. Но, читая очерк М. Кольцова «На советской Ривьере», невольно слышишь объясняющую скороговорку архитектора, влюбленного в свою идею-фантазию:

«На оси пальмового проспекта, справа и слева, сверху и снизу от него расположится город-здравница <…> Район от реки Верещагинки и до Хосты <…> станет районом санаториев и больных. Здесь образуется бальнеологическое ядро курорта <…> С обоих флангов, – за Хостой и за рекой Сочи расположатся дома отдыхов и туристические базы для здоровых людей <…> По вертикали курорт тоже распределен на ярусы. Нижняя полоса между морем и автострадой предназначается для пляжей, прогулок, парков, кафе, ресторанов <…> На склонах гор – <…> санатории, дома отдыха и их парковые усадьбы <…> хребты гор используются, как лесопарки для дальних прогулок <…> Весь новый город должен дышать гармонически единым архитектурным стилем, дополняя красоту моря, вечнозеленых гор».

Хвалебную песнь новому, еще не существующему городу М. Кольцов неназойливо прошивает ироническими стежками – перечислением «отдельных недостатков», предваряя критическую часть очерка странным предисловием: «Мы не возмущены подобно некоторым, что в Сочи слишком много играет музыка, да еще по преимуществу танцы (равно как и не приходим в благочестивый ужас по поводу названия кафе «Пушкин»). Оркестров в Сочи мало, играют они для курорта сравнительно редко, – надо больше».

Хлесткие фразы могут вызвать недоумение у непосвященного читателя, незнакомого с фельетоном «У самовара» Ильи Ильфа и Евгения Петрова. Их сатирический шарж был опубликован в газете «Правда» 23 сентября 1934 года, накануне поездки М. Кольцова в Сочи: «За буфетной перегородкой сочинского вокзала, в двух шагах от паровоза, с утра до ночи играет оркестр... Играют... легкомысленные мотивчики, например, «У самовара я и моя Маша»... Делается это, очевидно, не столько для услаждения слуха курортно-больных, сколько для того, чтобы заглушить крики пассажиров от некоторых недочетов железнодорожного транспорта.

Значит, картинка такая: перрон, солнце и поезд, готовый отправиться в дальний путь. Морской ветер шумит в привокзальной роще. Мимо цветочных клумб, мимо художественного ансамбля пассажир идет к своему вагону. Он растерянно улыбается. Давно ли на железной дороге к пассажиру относились с отвращением, стараясь его не замечать, а теперь вот такой прогресс. Пассажир показывает проводнику свой билет, и вслед за этим выясняется, что указанное на билете место издавна принадлежит начальнику поезда и что городская станция не имеет права его продавать.

Пассажир начинает горячиться. Проводник сохраняет самообладание. Но как же все-таки попасть в поезд? Проводник этого не знает... Билеты – это не его дело. Он не может отвечать за неправильные действия городской станции.

Итак, когда бьет второй звонок, выясняется, что на вокзале нет ни одного человека, которому было бы дело до пассажира.

Поезд трогается, бедняга с исковерканным от гнева лицом остается на платформе, а художественный ансамбль с удесятеренной силой и в бешеном темпе исполняет «Песнь индийского гостя», переделанную в фокстрот».

Этот пассаж Кольцов комментирует безапелляционно и назидательно: «Если на вокзале при отходе поезда играет веселая музыка, в этом ничего кощунственного нет. Ведь не с похорон люди едут и не на похороны. Чрезмерно противопоставлять оркестр железнодорожному графику».

Этим абзацем полемическая часть очерка М. Колцова заканчивается. В подтексте же странной словесной дуэли – новый взгляд власти на роль сатиры в стране почти победившего социализма.

Незадолго до публикации фельетона Ильфа и Петрова, накануне их поездки в Сочи, состоялся Первый съезд советских писателей. 22 августа 1934 года, в пятый день работы съезда, М. Кольцов выступил с докладом «О роли сатиры и юмора в советской литературе». И провозгласил новые приоритеты государства: «…противопоставление сатиры и юмора в советской литературе должно отпасть. Раньше сатирик мыслился только как желчный автор <…> Но сейчас <…> когда рабочий класс победил <…> в его смехе <…> исчезают, уже исчезли желчные, скорбные ноты. Они сменяются новыми <…> нотами силы».

На Конгрессе защиты культуры в июне 1935 года в Париже М. Кольцов выскажется еще определенней: «…сейчас в дневном свете социализма <…> В здоровом обществе полноценных людей кто оценит едкий сарказм разочарования? <…> Прокладывая путь вперед, писатель-сатирик нового общества меняет тематику и тон <…> Не отчаяние, а гордость вдохновляет сатиру, ее смех не желчен, внутренне радостен и здоров <…> Самая бичующая, самая гневная сатира должна содержать в себе хоть чуть улыбки».

Эпиграмма 1930-х объясняла теорию доходчиво и хлестко:

…нам нужны
Подобрее Щедрины,
И такие Гоголи,
Чтобы нас не трогали.

Новым веяньям, конечно, не отвечал фельетон Ильфа и Петрова «У самовара», блиставший всеми красками сатиры «желчной»: «В «Кавказской Ривьере», лучшей курортной гостинице на Черном море, роль оргáна передана радиофицированному граммофону. Без перерыва гремят фокстроты. И не в том беда, что фокстроты, а в том беда, что беспрерывно. Спастись от металлического рева можно только бегством на пляж. Следовательно, картинка такая: аэрарий, курортно-больные лежат под тентом, их обдувает прохладный ветерок, они читают книги или тихо разговаривают о своих ревматизмах, о Мацесте, о том о сем. И вот появляется голая фигура в белой милицейской каске и с медным баритоном под мышкой. За фигурой входят еще 29 голых милиционеров в парусиновых тапочках. Они несут кларнеты, валторны, тромбоны, флейты, геликон, тарелки и турецкий барабан. Курортно-больные еще не понимают, что случилось, а милиция уже расставляет свои пюпитры.

– А ну-ка, похилитесь, граждане, – вежливо говорит дирижер.

– А что вы тут будете делать? – с испугом спрашивают больные.

Вместо ответа дирижер кричит своей команде: «Три, четыр», – взмахивает рукой и мощные, торжественные звуки «У самовара я и моя Маша» разносятся над многострадальным побережьем.

Три раза в неделю усиленный оркестр сочинской милиции дает дневные концерты, чтобы купающиеся, часом, не заскучали. А так как играть на пляже жарко, то музыканты устремляются в аэрарий. И больные, тяжело дыша, убираются вон из своего последнего пристанища.

Вслед им бьет барабан и слышится каннибальский звон тарелок».

«Веселую» пляжную зарисовку с натуры, в стилистике кинофильма «Веселые ребята», И. Ильф и Е. Петров прокомментировали едко и непримиримо: «Немало мелких хозяйственников и администраторов с упорством маньяков навязывают советскому человеку свои низкопробные вкусы, свое трактирное представление о красоте, комфорте и отдыхе <…> Вообще стало обычаем заменять кабацкими пальмами и музыкой умелое и быстрое обслуживание потребителя. Ими заменяется все: и чистота, и комфорт, и вежливость, и вкусные блюда, и хороший ассортимент товаров, и отдых. Это считается универсальным средством. Иногда к цветам и скрипкам добавляется еще швейцар с бородой, как у Александра Третьего. Это тоже считается красиво. Как бы сказать, вечная нетленная красота вроде афинского Акрополя и римского Форума. Борода стоит у ворот отеля, а во всех номерах уже второй год не работают звонки <…> И происходит это не от бедности, а от глупости. И еще – от нежелания заниматься своим прямым делом». Подобный сарказм в отсутствии жизнеутверждающего начала стал нежелателен, неприемлем для жанра сатиры 1930-х годов.

Но полемику на страницах газеты «Правда» спровоцировало и несходство творческих амплуа. И. Ильф и Е. Петров, подмечая смешные, уродливые черты в жизни, гиперболизировали их, «сгущая» реальность до гротеска. М. Кольцов строго придерживался границ темы, «категорически возражал против «раскрашивания» фактического материала», «против превращения фельетона в «полурассказ».

Гротесковому сюжету фельетона  «У самовара» И. Ильфа и Е. Петрова М. Кольцов противопоставляет «героическую песнь», почти гимн обновленному городу: «Большая радость смотреть на уже построенный санаторий Красной Армии им. Ворошилова. Великолепный амфитеатр симметрично поставленных по горным террасам белых зданий.

Каскадами сбегают вниз, к морю, два потока широких каменных лестниц. Между ними, среди тропических ярких цветочных лент, на стальной нитке рельс бегают навстречу друг другу два вагончика, доставляя отдыхающих к пляжу и обратно наверх.

В облике этого величавого замка отдыха – черты нового, реконструированного социалистического Сочи, города исцеления, силы и счастья».
____________________________________________________

Именно таким – городом исцеления, силы и счастья – представлялся Сочи Михаилу Зощенко в 1939 году.

Номер «люкс»

Он и не предполагал, что здесь заканчивается одна полоса жизни, и за горизонтами нашего моря и солнца вставали совсем иные реальности.

В 1939 году слава М. Зощенко была безмерна. Его рассказы читались с академических и провинциальных сцен, театры домогались права ставить пьесы, киношники заказывали сценарии, женщины восхищались его талантом и легко влюблялись. Да и как не влюбиться. Красивое смуглое лицо, темные глаза с поволокой... Невысокий и очень изящный человек.

Мало кто знал о жесточайших приступах меланхолии, ненормальной, жесточайшей хандры (врачи называли болезнь циклотомией). Пытаясь избавиться от болезни, Зощенко «два раза в год стал выезжать на курорты в Ялту, в Кисловодск, в Сочи и другие благословенные места».

Первые впечатления о нашем городе были идиллически прекрасны, несмотря на январь: «В Сочи – славно. Очень тепло... Вечером похолодней. Но без пальто ходить можно. Много зелени. Снегу вообще не было тут. Море – зеркальное. Я думал – штормы, ураганы. И очень удивился, что так тихо... Питание роскошное. Об этом можно написать целую поэму... Комната пока дрянная, а завтра получу «люкс». И тогда начну работу...».

На третий день «дрянную» комнату обменяли на «люкс». Это был 27-й номер гостиницы «Кавказская Ривьера», в котором Зощенко прожил 20 дней – с 23 января по 11 февраля 1939 года. Здесь была написана пьеса «Парусиновый портфель», одна из самых популярных впоследствии комедий. Только на ленинградской сцене она выдержала более двухсот представлений.

Вдохновение пришло не сразу: в первые дни М. Зощенко работал «всего по два часа в день», не особенно принуждая себя. Сказывалось, конечно, переутомление, но и город располагал к неге: «В Сочи – превосходно. Тепло. Солнце бывает каждый день. Вот когда мне надо ездить на отдых – в январе. Выяснилось под конец жизни, работаю пока мало. Остальное время брожу по парку и лежу на веранде. Пожелай мне вернуться толстым. Вот редкий случай, когда это можно будет сделать, – спокойно и еда хорошая».

Об этих первых двух неделях в Сочи действительно можно было написать целую поэму, раблезианскую поэму «о довольстве жизнью», если бы Зощенко умел быть довольным своей жизнью. Как объяснить выражение печали не только в глазах, но и в письмах, рассказах сатирика? Ведь это только кажется, что его проза веселит и развлекает. Более глубокий взгляд заметит за внешней комичностью ситуаций тоску человека, обреченного жить в царстве абсурда. Такого человека не развеселить санаторному массовику-затейнику. И уже третьего февраля Зощенко с горечью писал в Ленинград: «Извещаю тебя, что Сочи мне смертельно надоел. Пошли дожди. Знакомых ни души. Вдобавок что-то нервы развинтились. Чуть было не захандрил. Если бы не работа, то трех дней не выдержал бы. Работа идет хорошо, но медленно. Надеюсь, что все же кончу к отъезду».

Закончить пьесу помог случай. С Зощенко приключилась история, как будто выдуманная самим писателем. В один из сочинских дней его «подбил» заехавший на тротуар мотоциклист. Зощенко легко отделался: ссадины, синяки, небольшая ранка и разорванные штаны. «Чуточку побаливал бок, и пару дней пришлось не ходить». Это происшествие почти не отразилось на житье в Сочи. И, наверное, скоро забылось бы. Но 1 февраля 1939 года все газеты опубликовали Постановление Верховного Совета СССР о награждении М. Зощенко орденом Трудового Красного Знамени. Опубликовали и портрет писателя. Мотоциклист разыскал своего потерпевшего, «униженно извинялся хотел купить штаны». И хотя Зощенко, конечно, простил виновника «покушения», тот стал приходить каждый день – до того перетрусил. Эта ли нелепо смешная история или комичное поведение восторженной публики настроили сатирика на рабочий лад – пьеса была окончена. И получилась смешной, остроумной. И грустно-ироничной, как и его письма из Сочи: «Сейчас, когда тут публика узнала, что мне дали орден, покоя мне нет – шляется народ и в столовой с любопытством глазеет на меня. Оркестр сыграл туш, когда я вошел в зал. Народ аплодировал. Так что я тут хожу как Герой Советского Союза».
______________________________________________________

Среди курортных историй, затейливо вплетенных в трагические судьбы обитателей «Кавказской Ривьеры», есть одна, неподвластная жестокому року.

Осмысленная радость бытия

Сочинские страницы жизни Евгения Шварца отличает «моцартианская легкость». И не потому, что судьба его внешне благополучна, а потому что, приезжая в наш город снова и снова – в 1910, 1911, 1914, 1915, 1923, 1928, 1930, 1935, 1946, 1949 годах – Шварц жил здесь, а не переводил дыхание. Здесь впервые в жизни он испытал «недомашнее, небудничное состояние» – «бессмысленную радость бытия»: «Как появляются новые знания – знание нот, знание языка, у меня появились новые чувства — чувство моря, чувство гор, чувство лесных пространств, чувство длинной дороги <…> чувство приморской жизни».

О первом путешествии по морю, летом 1910 года, Е. Шварц будет вспоминать спустя полвека, в 1951-м, как о сказочном сне: «Когда мы подходили к Сочи, уже близился вечер, солнце собиралось заходить. Я увидел знакомую по открыткам и рекламным проспектам гостиницу «Кавказская Ривьера» с длинной, но невысокой лестницей, ведущей (как казалось с парохода) в море. Лестница тянулась вдоль всего корпуса гостиницы. Мола в Сочи не было. Груз и пассажиров подвозили на… почему-то мне кажется, что просторные лодки эти тоже называли в те дни фелюгами, как парусники, приходившие из Трапезунда и Константинополя. Погрузка затянулась. Когда мы уходили от Сочи, уже наступила черная ночь с очень видным Млечным Путем и массой звезд. И вскоре на меня напал сон, непобедимый, сладкий».

Е. Шварц работал в Сочи над пьесой «Обыкновенное чудо» в 1949-м (это было последнее сочинское лето в жизни мудрого сказочника) и оставил описание города, которого уже нет. Нет атмосферы, создававшейся неторопливо-чинной курортной публикой последних сталинских лет, когда город был чист и ухожен, по-провинциальному зелен и сравнительно тих. Путь от гостиницы «Приморской» на пляж гостиницы «Ривьера» так и хочется прошагать вместе со Шварцем: «Я встаю рано, между шестью и семью, и отправляюсь на «Ривьеру», на платный пляж. Делаю я это, во-первых, потому, что там очень хорошее (сравнительно) дно. Мелкие камешки, через три шага уже можно плыть. А во-вторых, ходьба туда примерно полчаса. Это важно для похудения.

В это время идти не очень жарко. Я иду под магнолиями и пальмами, и платанами, и акациями, и мимозами, и олеандрами, мимо поликлиники, мимо кино, мимо кафе-молочной, мимо ресторана «Сочи», я спускаюсь в центральную часть города. Здесь я миную почту и переговорную станцию, и большой, как в Москве, магазин «Гастроном» с ледяным боржомом, нарзаном и лимонадом. Пить хочется ужасно, но я не пью, чтобы не полнеть. Далее по великолепной, но, увы, уже раскаленной улице я иду между садами к Ривьере. Вот, наконец, самая прохладная часть пути: минут восемь я шагаю, замедлив нарочно шаг, в густой тени под огромными чинарами, которые растут по обеим сторонам улицы, по преданию, с основания города. За этой самой прохладной частью пути – самая жаркая. Я выхожу на великолепный мост, похожий на московские. Он тянется над рекой Сочи. Река зеленоватая, как это бывает с горными речками. Направо я вижу далеко-далеко долину реки и горы, а налево, совсем близко, – море. В реке играют рыбы, блестят на солнце. И вот я, наконец, попадаю опять в тень, в парк, что вокруг Ривьеры. Здесь парикмахерская <...> снова кафе, в котором, несмотря на ранний час, все столики заняты, газетный киоск и множество киосков с мороженым и ледяной водой. Однако я опять героически воздерживаюсь от еды и питья. Иду под олеандрами, которые сплошь покрыты красными цветами, мимо белого здания «Ривьеры» со множеством балконов и по каменной лестнице спускаюсь к морю. Девица берет с меня полтинник и пропускает на пляж, где я получаю топчан, ставлю его в тень и читаю, раздевшись, «Евгения Онегина», которого ношу с собою в чемоданчике.

Просидев с полчаса в тени на ветерке, который иногда не дует по случаю полного штиля, я иду в воду, которая, как всегда, прекрасна. Температура воды сегодня была 26 градусов.

Искупавшись и отдохнув, я отправляюсь пешком обратно. Иду для разнообразия другим путем, не сворачивая к почте и телефонной станции, иду прямо по великолепной улице Сталина вверх по другой лестнице, но все под такими же цветущими деревьями. Домой в гостиницу прихожу часам к одиннадцати».
________________________________________________

Тени былого... Они и сегодня гораздо реальней мертвых зданий. Но все же, как грустно, минуя безжизненно застывшие корпуса первой сочинской гостиницы (с пустыми глазницами окон) слышать скороговорку экскурсовода: «На этом месте стояла великолепная гостиница «Кавказская Ривьера». Сохранилась лишь на старых фотографиях».

В путеводителях Г. Москвича или С. Дороватовского, изданных в начале 20-го века, строчки о «Курорте Кавказская Ривьера» читаешь как поэму:

«Построена в 1909 году московским коммерсантом Тарнопольским по проекту архитектора-художника В. А. Иона <…>

Два четырехэтажных здания... Цены номерам – в 1р., 1р. 25к., 1р. 50к., 2р., 2р. 50к., 3р. и 6р. Помесячно скидка... Газеты и журналы имеются на пяти языках. Отдельное здание ресторана и кафе... При гостинице имеется театральное здание... К пароходам «Ривьера» высылает собственную фелюгу и комиссионера...» Или вот еще: «Рядом с казенной пристанью выстроена (открыта в 1909 г.) огромная гостиница «Кавказская Ривьера». Это целый городок, обрывом опускающийся к морю. Владелец так умело и остроумно использовал склон к морю и все свободные площадки, что получилась масса уютных уголков, засаженных тропической растительностью... Много пальм выписано из Италии».
 

Новости